Значение критической и историко-литературной работы особенно повышалось для Ходасевича тем, что сам он неизменно был приверженцем творчества, основанного на знании и мастерстве. Одним из наиболее заметных событий литературной жизни русской эмиграции стала его полемика с Г. Адамовичем о так называемой «поэзии человеческого документа». Возражая оппоненту, отстаивавшему ценность безыскусных, но искренних поэтических признаний, Ходасевич утверждал, что истинной поэзии вне культуры и профессионализма не может существовать. Естественно, еще более высоким критериям такого рода должен был соответствовать человек, пишущий о литературе. «Начала интуитивные, — утверждал Ходасевич в статье „Еще о критике“ (Возрождение, 1928, 31 мая), — как то известное чутье, вкус и т. д. имеют свои права и свое значение в работе критической. Но интуиция должна быть поверена знанием, как сложение вычитанием, а умножение — делением. Критик интуит слишком опасно похож на гадалку. Впрочем, ведь и гадалкины предсказания о будущем „поверяются“ ее умением угадать прошлое. Отсюда: критик, не поработавший в истории литературы, всегда подозрителен в смысле его компетенции». Говоря об Ю. И. Айхенвальде, считавшемся видным представителем именно импрессионистической критики, Ходасевич счел нужным подчеркнуть, что тот в своих суждениях «опирался на известную систему художественных воззрений и на солидные познания, а не на какую-нибудь интуицию» (там же). В другом месте он жаловался на «снисхождение», а то и «сочувствие», которым «слишком долго пользовались у нас», «бодрое делание без умения, суждения без познаний, зато по „вдохновению“, дилетантщина во всех видах».
Такая оценка интуиции и вдохновения может показаться неожиданной в устах поэта, да еще столь кровно связанного с символистской культурой, в которой «прозревание» разного рода «сине-розовых туманов» составляло едва ли не священную обязанность любого художника. Здесь, однако, таится своеобразие литературной, да и жизненной позиции Ходасевича, который, не отказываясь от представлений о высоком, пророческом назначении поэзии (см. его статью «Кровавая пища» — Возрождение, 1931, 21 апреля), «всегда, — по выражению Н. Берберовой, — предпочитал математику мистике». Стремление к горькой безыллюзорности суждений, оценок и предсказаний, мучительное отдирание от себя самых дорогих пристрастий и верований ради обретения последней трезвости взгляда определяют и интонацию его стихов, начиная с первого зрелого сборника «Путем зерна», и ни с чем не сравнимый интерес его мемуаров, и его особое положение в среде русской литературной эмиграции, где он снискал репутацию демона скептицизма. «Это я, тот, кто каждым ответом/Желторотым внушает поэтам/Отвращенье и злобу, и страх», — писал Ходасевич в стихотворении «Перед зеркалом».
В вошедших в сборник «Некрополь» воспоминаниях об Андрее Белом Ходасевич сформулировал свой взгляд на обязанности мемуариста. Высказывание это хочется здесь привести не только потому, что по смежности предметов оно может служить и определением задач биографа, но и потому, что оно как нельзя лучше характеризует личность автора:
«Я долгом своим (не легким) считаю — исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие изображения вредны для истории. Я уверен, что они и безнравственны, потому что только правдивое и целостное изображение замечательного человека способно открыть то лучшее, что в нем было. Истина не может быть низкой, потому что нет ничего выше истины. Пушкинскому „возвышающему обману“ хочется противопоставить нас возвышающую правду: надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и порой даже за самые эти слабости. Такой человек не нуждается в прикрасах. Он от нас требует гораздо более трудного: полноты понимания».
Надо сказать, что для русского поэта «серебряного века» серьезная исследовательская работа по истории культуры составляла скорее норму, чем исключение. Даже Блок, сравнительно немного сделавший в этой области, написал несколько квалифицированных филологических трудов. Научная же значимость работ Вяч. Иванова, Брюсова, А. Белого общеизвестна. В «Некрополе» Ходасевич рассказал, как волею судеб ему довелось стать первым слушателем одного из самых крупных литературоведческих открытий XX века — теории метра и ритма Андрея Белого. Престиж гуманитарного знания в этом кругу был необычайно высок, и Ходасевич нисколько не лукавил, когда писал, как он был изумлен тем, что столь видный пушкинист, как Гершензон, «снизошел до переписки» с ним, «автором единственной статьи о Пушкине». Разумеется, в этих словах немало иронии в адрес «самодовольного величия, по которому за версту познаются „солидные ученые“», и которого, как оказалось, был начисто лишен Гершензон, но в них есть и признание сложившейся иерархии культурных ценностей.
Свою первую историко-литературную статью о Е. П. Ростопчиной Ходасевич написал еще в 1908 году. Затем последовало предисловие к изданию «Душеньки» И. Ф. Богдановича в «Универсальной библиотеке» (М. 1912), статьи об «Уединенном домике на Васильевском» (та самая «единственная» статья о Пушкине, с посылки оттиска которой из мартовского номера «Аполлона» за 1915 год началась дружба Ходасевича и Гершензона) и «Гаврилиаде» Пушкина, о Державине и несколько «мелких заметок о Пушкине, Лермонтове, Ростопчиной, Апухтине и др.» В этот ряд вклинивается и едва ли не единственный замысел Ходасевича, не связанный прямо или косвенно с литературной проблематикой, его незавершенная и никогда не публиковавшаяся книга о Павле I.